Рассказ продолжает Уолтер Хартрайт 2 страница

При упоминании о миссис Фэрли у нас, естественно, возникает новый вопрос: подозревала ли когда-нибудь миссис Фэрли, чьим ребенком была маленькая девочка, которую привели к ней в Лиммеридж?

По словам Мэриан — нет, никогда не подозревала. Письмо миссис Фэрли к своему мужу, когда-то прочитанное мне Мэриан, то письмо, в котором она упоминала о сходстве Анны с Лорой и говорила о своей привязанности к маленькой незнакомке, было, конечно, написано от чистого сердца, в неведении истинных фактов. Вероятно, и сам мистер Филипп Фэрли знал о рождении ребенка не больше своей жены. Поспешность, с которой миссис Катерик вышла замуж, скрыв от мужа причину этой поспешности, вынуждала ее из предосторожности молчать. Молчала она, возможно, и из гордости — ведь она могла бы сообщить о своем положении отцу своего будущего ребенка!

Когда в моем мозгу мелькнула эта догадка, мне вспомнились слова священного писания: «Грехи отцов падут на головы детей их». Если б не роковое сходство между двумя дочерьми одного отца, злодейский заговор, невинной причиной которого была Анна, а невинной жертвой — Лора, никогда не мог бы быть задуман и осуществлен. С какой неустанной и безжалостной последовательностью длинная цепь событий вела от легкомысленного греха, совершенного отцом, к бессердечной, жестокой обиде, нанесенной его детям!

Многое пришло мне на ум, и постепенно мысли мои вернулись к тихому кумберлендскому кладбищу, где похоронили Анну Катерик. Я вспомнил свою встречу с ней у могилы миссис Фэрли, я видел тогда Анну в последний раз. Мне вспомнились бедные, слабые руки, обнимавшие надгробный памятник, усталые, скорбные слова, которые она шептала, обращаясь к мертвым останкам своей покровительницы и друга: «О, если б я могла умереть и навеки заснуть подле вас!» Прошло немногим более года с тех пор, как она прошептала это пожелание, — и как неисповедимо, как страшно оно сбылось! Сокровенная мечта, которую она поведала Лоре на берегу озера, — эта мечта осуществилась: «О, если б меня похоронили рядом с вашей матушкой! О, если б я могла проснуться подле нее, когда ангелы вострубят и мертвые воскреснут!» Какое страшное преступление, какие странные темные извилины на пути к смерти привели к тому, что бедное, несчастное создание обрело наконец последнее прибежище там, где при жизни она не надеялась когда-нибудь его обрести… Упокой, господи, душу ее подле той, которую она так любила!

Так печальный образ, что являлся на этих страницах, как являлся и в моей жизни, скрылся навеки в непроглядной тьме. Как призрачная тень, она впервые предстала передо мной в безмолвии ночи. В безмолвие смерти скользнула она, как тень.



III

Прошло четыре месяца. Настал апрель — месяц весны, месяц радостных перемен.

Зима протекла мирно и счастливо в нашем новом доме. За это время я хорошо потрудился — расширил источники моего заработка в поставил наши материальные дела на более прочную основу. Освободившись от постоянной неуверенности и тревоги за будущее, которые в течение столь долгого времени жестоко истощали ее душевные силы, Мэриан начала приобретать прежнюю энергию и жизнерадостность и постепенно становилась похожей на самое себя.

Благотворное влияние новой, оздоровляющей жизни сказывалось еще более явственно на Лоре, более восприимчивой к перемене обстоятельств, чем ее сестра. Усталость и безысходная грусть, преждевременно старившие ее, все реже и реже затуманивали ее черты. Пленительное, прелестное выражение ее лица вернулось к ней вместе с прежней ее красотой. Я различал в ней только одно последствие того переживания, которое грозило в недавнем прошлом отнять у нее рассудок и жизнь: она совершенно не помнила о том, что произошло с ней. В памяти ее был полный провал, начиная с той минуты, как она покинула Блекуотер-Парк, до нашей встречи на кладбище в Лиммеридже. При малейшем намеке на этот период она менялась в лице, дрожала, как лист, слова ее начинали путаться, она беспомощно и напрасно силилась вспомнить, что с ней было. В этом, и только в этом, раны прошлого были слишком глубокими, чтобы время могло их исцелить.

Во всех других отношениях она настолько расцвела, что порой выглядела и вела себя совсем как Лора незабвенных, прошлых дней. Эта радостная перемена, естественно, оказывала свое влияние на нас обоих. Из тумана прошлого перед нами все яснее вставали картины нашего мимолетного счастья в Кумберленде — воспоминания о нашей любви.

Постепенно, неотвратимо наши повседневные отношения становились все скованнее и натянутее. Ласковые, нежные слова, которые я так непосредственно говорил ей в дни ее несчастья и недуга, теперь замирали на моих устах. Раньше, когда страх потерять ее был всегда неотступно со мной, я целовал ее на ночь и утром при встрече. Этого поцелуя не было теперь в нашем обиходе. Наши руки снова дрожали, когда встречались. Мы не поднимали глаз друг на друга, мы не могли разговаривать, если оставались одни. Случайное прикосновение к ней заставляло мое сердце биться так же горячо, как оно когда-то билось в Лиммеридже, — я видел, как в ответ нежно розовели ее щеки. Казалось, вернулись те чудесные времена, когда мы — учитель и ученица — бродили по кумберлендским холмам. Иногда на нее нападало глубокое раздумье, она часами молчала, и, когда Мэриан спрашивала ее, о чем она думает, она уклонялась от ответа. Я спохватился однажды, что забываю о своей работе, мечтая над маленьким акварельным ее портретом, написанным мною на фоне летнего домика, где мы впервые встретились, — так же как когда-то, мечтая над ним, я забывал о своей работе над гравюрами из собрания мистера Фэрли. Как ни изменились с тех пор обстоятельства, золотые дни нашего прошлого, казалось, воскресли для нас вместе с нашей воскресшей любовью. Время как будто уносило нас обратно на обломках наших прошлых надежд к знакомым, родным берегам!



Любой другой женщине я сказал бы решающие слова, но ей я все еще не смел сказать их. Ее полная беспомощность, ее одиночество в жизни и зависимость от осторожной нежности, с которой я обращался с ней, страх преждевременно потревожить ее сокровенные чувства, которые своим грубым инстинктом мужчины я, может быть, не умел угадать, — все эти соображения и другие, им подобные, заставляли меня неуверенно молчать. Но я понимал, что наша обоюдная сдержанность должна прийти к концу, что в будущем наши отношения должны измениться. Я понимал, что в первую очередь это зависит от меня.

Чем больше я думал об этом, тем труднее было мне преодолеть свою робость и сделать попытку изменить положение, в котором мы пребывали. А пока что течение нашей совместной жизни оставалось нерушимым. Не знаю почему, но мне пришло в голову, что полная перемена обстановки, которая нарушит монотонность нашего мирного существования, поможет мне. Мне будет легче заговорить, а Лоре и Мэриан будет легче меня выслушать.

Поэтому однажды утром я сказал, что все мы заслужили некоторый отдых и потому я предлагаю отправиться куда-нибудь в новое место. Мы решили, что проведем две недели на берегу моря.

На следующий день мы уехали из Фулема в тихий городок на южном побережье. Сезон еще не начался, мы были единственными приезжими. Скалы, берег, морская ширь, ежедневные прогулки в милом уединении этого прелестного приморского местечка были счастьем для нас. Воздух был теплым и ласковым, вид на холмы, леса и морские просторы был так прекрасен под ясным апрельским солнцем, игра света и тени постоянно разнообразила окружающее, а веселое море волновалось неподалеку от наших окон, как будто оно тоже, как и земля, чувствовало весенний трепет и обновление, сияющую юную свежесть весны.

Я был слишком многим обязан Мэриан, чтобы не поговорить с ней и не последовать затем ее совету, прежде чем заговорю с Лорой.

На третий день нашего приезда мне представилась возможность остаться наедине с Мэриан. Как только мы взглянули друг на друга, своим тонким чутьем она угадала, что у меня в мыслях. Со своей обычной прямотой и решимостью она заговорила первая.

— Вы думаете о том, о чем мы с вами говорили в тот вечер, когда вы вернулись из Хемпшира, — сказала она. — Вот уже несколько дней, как я жду, что вы наконец нарушите ваш обет молчания. В нашей семье должны произойти перемены, Уолтер. Мы не можем продолжать нашу совместную жизнь по-прежнему. Мне это ясно, как вам и Лоре, хотя она все молчит. У меня такое чувство, будто вернулись старые кумберлендские времена! Вы и я — мы снова вместе, и мы снова говорим о том, что нам дороже всего, что интересует нас больше всего, — о Лоре. Мне чуть ли не кажется, что эта комната — летний домик в Лиммеридже, и эти волны плещут у нашего родного берега.

— В те дни вы руководили мною вашими советами, — сказал я, — и теперь, Мэриан, веря в них во много крат больше, я хочу снова последовать вашему совету.

В ответ она только молча пожала мне руку. Я понял, что мое воспоминание глубоко тронуло ее. Мы сидели у окна и, пока я говорил, а она слушала, мы глядели на величественное морское пространство, блистательно озаренное солнцем.

— К чему бы ни привела наша откровенная беседа, — сказал я, — кончится ли это радостью или печалью, интересы Лоры для меня превыше всего. Когда мы уедем отсюда, мое решение принудить графа Фоско к исповеди (которую мне не удалось получить от его сообщника) вернется со мной в Лондон так же верно, как вернусь туда я сам. Ни вы, ни я не знаем, как поступит этот человек, что он предпримет, когда я призову его к ответу. Судя по всему, граф Фоско способен нанести мне удар — через Лору — без всяких колебаний, без малейших угрызений совести. В глазах общества и закона наши теперешние отношения не дают мне законного права защищать Лору — того права, которое укрепило бы меня в борьбе с графом. Это ставит меня в невыгодную позицию. Для того чтобы идти на поединок с графом во всеоружии, я должен быть спокоен за Лору, я должен вступить в этот поединок во имя моей жены. Пока что вы согласны со мной, Мэриан?

— Совершенно согласна, — отвечала она.

— Я не буду говорить о своих чувствах, — продолжал я, — не буду говорить о своей любви — я пронес ее через все испытания и несчастья. Пусть то, о чем я сказал перед этим, служит единственным оправданием тому, что я смею думать о ней и говорить о ней как о будущей моей жене. Если признание графа, к которому его необходимо принудить, является, как я считаю, последней возможностью всенародно установить тот факт, что Лора жива, тогда — по наименее эгоистической причине — нам с ней следовало бы стать мужем и женой. Но, может быть, я неправ и мы могли бы достичь нашей главной цели не только путем признания графа? Может быть, есть другие пути, менее рискованные и опасные? Но как я ни ищу их, как ни ломаю себе голову, я не могу их найти. А вы?

— Нет. Я тоже не вижу другого пути.

— Вероятно, и вы думали над теми же вопросами, что и я. Может быть, следовало бы вернуться с ней в Лиммеридж теперь, когда она стала так похожа на себя прежнюю, и положиться на то, что ее узнают жители деревни или местные школьники? Может быть, следует установить экспертизу ее почерка? Предположим, мы это сделаем. Предположим, ее узнают и установят, что ее почерк — почерк Лоры Фэрли. Но ведь оба эти факта дадут не более, чем основание обратиться в суд, и только. Они ничего не будут значить для мистера Фэрли, ибо против этих двух фактов будут: свидетельство ее родной тетки, медицинское заключение о смерти, факт похорон и надгробная надпись. Нет. Нам удастся всего только заронить серьезные сомнения в ее смерти. Эти сомнения можно будет выяснить только путем законного расследования. Предположим, у нас есть материальные средства (а у нас их нет!), достаточные, чтобы взять на себя судебные издержки. Предположим, нам удастся переубедить мистера Фэрли и опровергнуть лживые показания графа и его жены. Но, спрашивается, к чему приведет первый же вопрос, который зададут по этому поводу самой Лоре? Какие это будет иметь последствия? Мы прекрасно знаем, к чему это приведет. Мы знаем, что она абсолютно ничего не помнит об этом периоде. Она не помнит, что произошло с ней тогда в Лондоне. Будут ли ее спрашивать с глазу на глаз или задавать ей на суде вопросы публично, она все равно будет не способна подтвердить правду своего дела и защитить свои права. Если вам это не столь же ясно, как мне, Мэриан, едем завтра же в Лиммеридж — и попробуем.

— Мне все это ясно, Уолтер. Вы правы. Даже если бы мы могли заплатить за судебный процесс и в конце концов выиграли наше дело, процесс тянулся бы бесконечно медленно. Вечное ожидание после всего того, что мы пережили, было бы для нас невыносимо мучительным. Вы совершенно правы. Ехать в Лиммеридж ни к чему. Мне хотелось бы разделять вашу уверенность в собственной правоте, когда вы говорите о своей решимости сделать последнюю попытку и прижать графа к стенке. Что это даст, нужно ли это?

— Да, без сомнения! Это даст нам возможность установить дату отъезда Лоры из Блекуотер-Парка в Лондон. Не буду возвращаться к тому, о чем я вам уже говорил. Скажу только, я чувствую твердую уверенность, что между датой отъезда Лоры из Блекуотера и медицинским свидетельством о смерти — полное несоответствие. Это единственная уязвимая точка во всем заговоре. Он рассыплется в прах, если мы принудим графа указать нам эту дату. Если мне удастся осуществить это, наша с вами цель будет достигнута. Но если нет, Лору никогда нельзя будет восстановить в правах.

— Вы боитесь потерпеть неудачу, Уолтер?

— У меня нет твердой уверенности в успехе, Мэриан, вот почему я так откровенно говорю с вами. Я считаю, что выиграть дело Лоры чрезвычайно трудно. Состояние свое она потеряла. Восстановить ее в правах, вернуть ей прежнее имя можно, только добившись от ее злейшего врага добровольного признания в совершенном им преступлении, — от человека, пока что совершенно неуязвимого, который может остаться таковым до конца. И вот теперь, когда она все потеряла и вряд ли обретет свое прежнее место в жизни, бедный учитель рисования считает себя наконец вправе открыть ей свое сердце. Когда-то, когда она была богата и знатна, Мэриан, я был только ее учителем рисования. Теперь, когда она одинока и в несчастье, я прошу ее руки, Мэриан, я прошу ее стать моей женой!

Я замолчал. Глаза Мэриан с теплым участием глядели на меня. Сердце мое было переполнено, голос прервался. Но я не хотел вызывать в ней жалость. Я встал, чтобы уйти. Она поднялась со стула, мягко положила мне руку на плечо и удержала меня.

— Уолтер! — сказала она. — Когда-то я разлучила вас, считая, что так будет лучше для нее. Подождите здесь, брат мой! Подождите, дорогой, лучший мой друг, — Лора придет и скажет вам, что я сейчас сделаю!

Впервые с той поры, как мы с ней попрощались в Лиммеридже, она прикоснулась губами к моему лбу. В глазах ее стояли слезы. Она быстро отвернулась, указала мне на стул и вышла.

Я сел у окна. Сейчас решалась вся моя жизнь. В эту напряженную минуту я ни о чем не думал, ни на чем не мог сосредоточиться, но до боли остро воспринимал все окружающее. Солнце слепило меня, белые чайки, кружившие вдали над морем, казалось, задевали крылом мое лицо, мягкий рокот волн у берега отдавался громовыми раскатами в моих ушах.

Дверь открылась, и на пороге показалась Лора. Так она появилась в столовой Лиммериджа в утро нашей разлуки. Тогда она шла медленно, нерешительно. Теперь она спешила ко мне на крыльях счастья, с сияющим лицом. Ласковые руки сами обняли меня, нежные губы приблизились к моим.

— Дорогой мой, — шепнула она, — теперь мы можем сказать друг другу о нашей любви!

Ее головка доверчиво прильнула к моей груди.

— О, наконец-то я счастлива! — сказала она просто.

Через десять дней мы были еще счастливее. Мы обвенчались.

IV

Мерное течение моего повествования несет меня все дальше и подходит к концу.

На заре нашей супружеской жизни — через две недели — мы вернулись в Лондон, и тень моего предстоящего поединка с графом легла на нас.

Мэриан и я тщательно скрывали от Лоры, отчего мы торопимся с возвращением. Необходимо было не дать графу выскользнуть из наших рук. Было начало мая. Его договор о найме дома на Форест-Род истекал в июне. Если бы он возобновил его (по моим предположениям, он должен был так и сделать), я был бы твердо уверен, что он не уйдет от меня. Но если по какой-нибудь непредвиденной случайности он собирался уезжать за границу, мне необходимо было спешить с приготовлениями к нашему поединку.

Счастье мое было полным. Бывали минуты, когда решимость моя ослабевала и мне хотелось довольствоваться достижением своего самого заветного желания: я был любим Лорой! Впервые я стал малодушно думать о серьезной опасности, о превратностях судьбы, о том, какому страшному риску я подвергаю мое завоеванное с таким трудом счастье. Да, честно признаюсь в этом. На короткое время любовь увела меня далеко от цели, которой я был незыблемо верен в дни горя и тревог. Лора, сама того не подозревая, была тому причиной — она же бессознательно вернула меня на правильный путь.

Временами во сне ее мучили горестные воспоминания прошлого, о которых днем она не помнила. Однажды ночью (всего две недели спустя после нашей свадьбы), когда я смотрел на нее спящую, я увидел, как из-под сомкнутых ресниц слезы медленно покатились по ее лицу, я услышал ее тихий, прерывистый шепот и понял, что во сне она думает о роковой поездке из Блекуотер-Парка в Лондон. Эта бессознательная мольба о помощи, такая трогательная и страшная в ночной тиши, пронзила мне сердце острой жалостью. Решимость моя воскресла во мне с удвоенной силой, и на следующий же день мы вернулись в Лондон.

Необходимо было, во-первых, узнать, что за человек граф Фоско. Пока что подлинная его биография была окутана для меня непроницаемой тайной.

Я начал собирать в одно целое все те отрывочные сведения, которые были в моем распоряжении. Отчет мистера Фэрли (Мэриан получила его отчет благодаря указаниям, которые я дал ей зимой) ничем не помог мне. Читая его, я иногда возвращался мыслью к рассказу миссис Клеменс о серии обманов, посредством которых Анну Катерик заманили в Лондон и сделали исходной точкой преступного заговора. Выполняя свой замысел, граф действовал так осторожно, что ничем себя не скомпрометировал, — с этой стороны он был неуязвим.

Затем я занялся дневником Мэриан, теми ее записями, которые она вела в Блекуотер-Парке. По моей просьбе она прочитала мне страницы, где описывала его внешность и характер, а также те подробности, которые ей удалось узнать о нем.

Она писала: «Он уже много лет не бывал на родине», и «Он интересовался, не живет ли кто из итальянцев в ближайшем к Блекуотер-Парку городе». А также: «На его адрес приходят письма с марками разных стран, он получил одно с официальной государственной печатью на конверте». Она объясняла его долгое отсутствие на родине тем, что он политический эмигрант. Но в то же время она недоумевала, как сочетать его неблагонадежность с его обширной заграничной перепиской и письмом с государственной печатью. Ведь политические эмигранты не получают официальных уведомлений от своих правительств.

Сведения, почерпнутые из ее дневника, в совокупности с некоторыми моими соображениями подсказывали вывод, к которому мне давно пора было прийти. Я сказал себе то же самое, что однажды Лора сказала Мэриан в Блекуотер-Парке, когда мадам Фоско подслушивала у дверей ее спальни: граф был шпионом.

У Лоры слово это сорвалось с языка нечаянно, в минуту гнева. Я назвал его так совершенно сознательно, убежденный, что его призвание в жизни — шпионаж. В свете этого его пребывание в Англии спустя долгое время после того, как цель его преступления была достигнута, стало вполне понятным.

В тот год, когда происходили события, мною описываемые, в Хрустальном дворце Гайд-Парка была открыта знаменитая Всемирная выставка. Иностранцы продолжали прибывать в Лондон в огромном количестве, но и до этого в городе их было достаточно много. Среди них были безусловно сотни людей, за которыми их правительства, не доверяя им, следили посредством своих тайных агентов, посланных в Англию. Я ни минуты не сомневался в том, что человек с таким кругозором, способностями и общественным положением, как граф Фоско, не является обычным, рядовым иностранным шпионом. Я подозревал, что он возглавляет целую шпионскую сеть и уполномочен правительством, на службе у которого он состоит, руководить секретными агентами в нашей стране. В числе их были, несомненно, не только мужчины, но и женщины, и я предполагал, что миссис Рюбель, которую граф раздобыл на место сиделки в Блекуотер-Парк, была одной из них.

Если мое предположение было правильным, тогда граф Фоско был, возможно, гораздо более уязвим, чем я мог на это надеяться. К кому можно было обратиться, чтобы точнее разузнать о прошлом этого человека и о нем самом?

Оказать мне содействие мог только его соотечественник и, кроме того, такой человек, на которого можно было полностью положиться. Первый, о ком я подумал в связи с этим, был мой единственный знакомый среди итальянцев — чудаковатый маленький мой приятель профессор Песка.

Профессор так долго не появлялся на этих страницах, что, пожалуй, мои читатели совсем его позабыли.

Согласно правилам этого повествования, люди, к нему причастные, появляются только тогда, когда течение событий касается их. Они появляются и уходят с этих страниц не по моему желанию, но по праву их непосредственной связи с обстоятельствами дела. В силу этого я некоторое время не писал не только о профессоре Песке, но и о моих матушке и сестре. Мои посещения маленького коттеджа в Хемпстеде, уверенность моей матери в том, что настоящая Лора умерла, мои тщетные попытки переубедить ее и мою сестру, тогда как ревнивая любовь ко мне заставляла их упорно оставаться при своем мнении, необходимость скрыть от них мою женитьбу до той поры, пока они не согласятся принять у себя мою жену, — обо всех этих подробностях я не писал, ибо они не имели отношения к главному в этой истории. И хотя все эти подробности усиливали мою тревогу и волнение и прибавляли горечи к моим неудачам, неумолимое течение событий оставляло их в стороне.

По этой самой причине я не рассказывал здесь о том, каким утешением была для меня преданная дружба Пески, когда я встретился с ним после моего первого неожиданного отъезда из Лиммериджа. Я не описывал здесь, как маленький друг мой провожал меня до самой пристани, когда я отплывал в Центральную Америку, и с каким радостным энтузиазмом он приветствовал меня при моем возвращении в Лондон. Если бы тогда я чувствовал себя вправе принять предложение Пески помочь мне с работой, он давно появился бы снова на этих страницах. Но, несмотря на то что я знал его безупречную честность и мужество, на которые я мог всецело положиться, я не был уверен в его умении молчать. Только поэтому я предпринимал все мои расследования один. Всем понятно теперь, что моя связь с Пеской отнюдь не прекратилась, мы продолжали оставаться искренними друзьями, — он просто не имел отношения к происшествиям последних месяцев, хотя по-прежнему был мне тем преданным и верным другом, каким был всю свою жизнь.

Прежде чем обратиться к помощи Пески, мне следовало самому посмотреть, что за человек тот, с кем мне придется иметь дело. До этого времени я и в глаза не видывал графа Фоско.

Через три дня после нашего возвращения я пошел на Форест-Род в Сент-Джонз-Вуд около одиннадцати часов утра. Погода была прекрасная, у меня было несколько часов свободного времени. Я предполагал, что если вооружусь терпением, то дождусь графа — он не устоит перед искушением прогуляться. Узнать меня он не мог. В тот единственный раз, когда он шел за мной и проследил меня до самой квартиры, была темная ночь и он не мог видеть моего лица.

В окнах его загородного дома я никого не заметил. Я прошел мимо, завернул за угол и поглядел через невысокую садовую решетку. Одно из окон нижнего этажа было раскрыто настежь и затянуто прозрачной сеткой. Я никого не увидел, но до меня донесся сначала пронзительный свист и чириканье птиц, а затем густой звучный голос, который я сразу узнал по описаниям Мэриан.

— Летите на мой мизинчик, мои пре-пре-прелестные! — звал голос. — Вылетайте из клетки! Прыгайте наверх. Раз, два, три — вверх! Три, два, раз — вниз! Раз, два, три — тьить, тьить, тьить!

Граф дрессировал своих канареек, как делал это во времена Мэриан в Блекуотер-Парке.

Я немного подождал. Пение и свист прекратились.

— Подите сюда и поцелуйте меня, мои малюточки! — сказал густой голос.

В ответ послышались писк и шорох крыльев, раздался низкий, бархатный хохоток, потом все смолкло. Через несколько минут я услышал, как распахнулась входная дверь. Я повернулся и пошел обратно к дому. Звучный бас огласил загородную тишину тенистой улицы великолепной арией из «Моисея» Россини. Калитка палисадника щелкнула и захлопнулась. Граф вышел на прогулку.

Он пересек улицу и пошел по направлению к Риджинтс-Парку. Я остался на противоположной стороне и пошел вслед за ним, держась немного поодаль.

Мэриан говорила мне о нем и подготовила меня к его огромному росту, чудовищной тучности и пышным траурным одеждам, но не к потрясающей свежести, бодрости и жизненной силе этого человека. В свои шестьдесят лет он выглядел сорокалетним. С шляпой чуть-чуть набекрень, он шел вперед легкой, скользящей походкой, помахивая палкой с золотым набалдашником и мурлыча что-то себе под нос.

Время от времени он поглядывал с великолепной покровительственной улыбкой на дома и сады, мимо которых шел. Если бы какому-нибудь постороннему человеку сказали, что граф является полновластным хозяином этих мест и все здесь принадлежит ему одному, тот не удивился бы. Граф ни разу не оглянулся и, казалось, не обращал особенного внимания ни на меня, ни на кого из прохожих; но время от времени он с приятным отеческим добродушием улыбался и делал глазки детям и их нянькам. Таким образом мы шли все вперед, пока не поравнялись с магазинами на западной стороне парка.

Он остановился у кондитерской, зашел в нее, вероятно, для того, чтобы сделать заказ, и вышел с пирожным в руках. Шарманщик-итальянец крутил перед кондитерской свою шарманку, на крышке которой сидела жалкая, маленькая, сморщенная обезьянка. Граф остановился, откусил кусок пирожного и с серьезным видом протянул остальное обезьянке.

— Мой бедный человечек, — сказал он с иронической нежностью, — у вас голодный вид. Во имя священного человеколюбия я предлагаю вам позавтракать.

Шарманщик умоляюще протянул руку за подаянием к великодушному незнакомцу. Граф надменно передернул плечами и прошествовал дальше.

Мы вышли на улицу к более роскошным магазинам между Нью-Род и Оксфорд-стрит. Граф снова замедлил шаги и зашел в небольшой оптический магазин, в окне которого висело объявление, гласящее, что здесь прекрасно выполняют починку очков и т. п. Граф вышел оттуда с театральным биноклем в руках, сделал несколько шагов и остановился у большой афиши, выставленной в окне музыкального магазина. Он внимательно просмотрел афишу, подумал с минуту — и подозвал проезжавший мимо кеб.

— Оперная касса! — сказал он кебмену и уехал.

Я перешел через улицу и тоже начал просматривать афишу. Сегодня в опере давали «Лукрецию Борджиа». Бинокль в руках графа, его внимательный просмотр афиши, его указание кебмену — все говорило о том, что он намерен быть в числе зрителей на «Лукреции Борджиа». У меня была возможность попасть в задние ряды партера благодаря старым приятельским отношениям с одним из художников Оперного театра. Графа, наверно, будет легко разглядеть и мне и моему спутнику — таким образом я мог сегодня же установить, знает Песка своего соотечественника или нет.

Ввиду всего этого я тут же решил, как мне следует провести сегодняшний вечер. Я раздобыл билеты и по дороге оставил на квартире у профессора записку с приглашением отправиться в оперу. Без четверти восемь я заехал за ним. Мой маленький друг был в праздничном, приподнятом настроении, с цветком в петлице и с огромнейшим биноклем под мышкой.

— Вы готовы? — спросил я.

— О да, да! — сказал Песка.

Мы отправились в оперу.

V

Последние такты увертюры отзвучали, и партер был уже заполнен публикой, когда Песка и я приехали в театр.

Но в проходе, отделявшем наши ряды от кресел партера, было просторно, на что я и рассчитывал. Я подошел к барьеру за креслами и осмотрел их одно за другим, ища глазами графа. Его не было. Я прошелся по проходу, внимательно всматриваясь в публику. Вскоре я его обнаружил. Он занимал прекрасное место, двенадцатое или четырнадцатое от конца в третьем ряду. Я стал прямо за его спиной на расстоянии нескольких рядов. Песка был подле меня. Профессор еще не знал, с какой целью я пригласил его в театр, и, по-видимому, был очень удивлен, что мы не делаем попыток продвинуться поближе к сцене.

Занавес взвился, и опера началась.

Весь первый акт мы просидели на наших местах. Граф, поглощенный тем, что происходило на сцене и в оркестре, ни разу не оглянулся. Ни одна нотка из прелестной оперы Доницетти не ускользнула от его слуха. Он сидел, высоко вздымаясь над своими соседями, улыбался и с видимым удовольствием покачивал в такт своей огромной головой. Когда зрители, сидевшие около него, начинали аплодировать сразу же после какой-нибудь арии, не дожидаясь заключительных аккордов (как это всегда делает английская публика), он поглядывал на них с выражением мягкого протеста и слегка поднимал руку, вежливым жестом умоляя о тишине. Прослушав особенно красивые арии и речитативы или особенно нежные пассажи оркестрового аккомпанемента, проходившие без аплодисментов со стороны остальных зрителей, он поднимал свои мощные руки, затянутые в черные лайковые перчатки, и в знак восхищения чуть-чуть похлопывал ими друг о друга, как просвещенный знаток и ценитель Прекрасного. Временами бархатным шепотом он выражал свое одобрение. «Браво! Бра-а-а…» — как мурлыканье огромной кошки разносилось по зрительному залу. Ближайшие его соседи, простодушные приезжие провинциалы, всегда с восторгом взирающие на великосветское общество Лондона, начали следовать его примеру. Много раз за этот вечер взрывы аплодисментов в театре начинались с мягкого похлопывания рук, облаченных в черные перчатки. Ненасытное тщеславие этого человека жадно упивалось этим знаком признания его музыкального превосходства над окружающими. Широкое лицо его беспрестанно озарялось улыбкой. Он поглядывал вокруг, вполне довольный собой и своими ближними. «Да! Да! Эти варвары англичане учатся кое-чему у меня! Здесь и повсюду я, Фоско, главенствую над всеми!» — вот о чем говорило выражение его лица.


5559496101450357.html
5559515251828539.html
    PR.RU™